Усвятские шлемоносцы[2017] - Евгений Иванович Носов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А он пусть не кричит. Сердитый больно, — буркнул Касьян.
— Командир-то? Не-е! Он нужное требует. Вы ведь, поглядеть, чурки сырые, неошкуренные. Командирское дело какое? Его дело задать шаг, швыдко али нешвыдко. А уж строй сам должон ногу держать, как задано. Тади и марш не уморён, и кричать командиру нечего. До настоящих-то солдат — ох ты, братец мой!
— Как думаешь, — спросил Касьян, — ситнянские какой дорогой пойдут? На Размётное али на Ключевскую балку?
— Какой же им резон на Размётное итить? Ясное дело — на Ключики. А чего?
— Да Никифор мой должен пойти.
— Ох ты! И его взяли?
— Пошё-ёл! Да хотел повидаться…
— Ну да перед Ключами Верхи будут, оттуда и поглядим. Ежели ситняки напрямки двинут, полем, как мы, дак с Верхов далеко видать. Человек не иголка, а целое ополченье и вовсе в поле не утаится. В прежние времена, сказывают, на теих Верхах сторожевая вежа стояла.
— Это для чего?
— Для догляду. Караулили, не набегут ли с дикого поля хангирейцы. Ежли что, дозорные люди сразу и подадут знать. Подпалят на верху вежи бурьян або хворост. А уж за Остомлей, за лесом, другая вежа была. Та потом себе дымить зачинала. Так аж до самых Ливен, а то и дале — дымы. Мол, татары идут, хангирейцы. Доедем до Верхов — глянем твоего Никифора, коли ситняки нонче выступили.
— Дак и савцовские тоже сёдни идут.
— Ага, ага… Стало быть, всех одним днём кличут.
Тем временем кончилось усвятское поле, открылась пологая балочка, коих в этих местах — за каждым увалом. По дну лощины сквозь осочку и лозняк несмело пробивался только что народившийся безымянный ручей.
Лейтенант свёл отряд до самого долу и тут остановил, объявил перекур.
В логу стояла тишина, никем не топтанная трава медово млела под безоблачным солнцем, и там, в вышине, будто вечная музыка, совсем как весной, звенели и ликовали невидимые жаворонки.
Долго ли шли строем, всего и одолели одно поле, но мужики, ровно малые дети, обрадовались привалу, и не столько самому отдыху, сколь возможности рассыпаться, разбежаться в разные стороны. Теперь можно было сесть, развалиться на бархатной травке, покурить в охотку, и всё это представлялось нежданным благом. Но все первым делом наперегонки, треща кустами, ринулись к ручью, вставали перед ним на колени, пластались на животы и пили, пили, зачерпывая пригоршнями и картузами или дотягиваясь губами до воды. Напившись, принимались плескать себе в пыльные лица, на потные загривки и, утираясь кто тем же картузом, кто подолом рубахи, благодарно поглядывали на лейтенанта, что, сидя поодаль от всех на старой кротовой кочке, покуривал свой «Беломорканал», придерживая в поводу жеребчика.
В повозке застонал, завозился Кузьма, было видно, как он, вскидывая голову, бодал изнутри брезент.
— Чего тебе, милай? — сдёрнул с него плащ дедушко Селиван. — Не жарко ли?
Опутанный верёвками по рукам и сапогам, со сведёнными за спину посиневшими кулаками, Кузьма боком лежал на дне телеги со сложенными вдвое, подобранными под живот долгими, саранчуковыми ногами и, жмурясь от света, всем спалённым нутром не принимая дня и солнца, хватал и жавкал воздух сухими, спёкшимися губами.
— Дак чего надоть? — переспросил Селиван.
— Стешку мне… Степаниду…
— Хе, когда хватился! — Дедушко Селиван отмахнул от Кузькиного носа невесть откуда налетевшую синюю муху, учуявшую дурное. — Проспал, проспал бабути. Да-алече теперь твоя Степанидка.
— Сумка игде…
— Дак и сумка при ней. С отрядом баба ушла. Утрёхала Степанида. Говорит, ежли мужик ружья держать неспособен, то нехай печь топит, ухватами бренчит. А я, дескать, за него, за негожего, сама на немца пойду. Да и пошла вот.
Кузьма метнул кровяным заспанным глазом, должно, не в состоянии набрякшим умом понять, шутит ли Селиван или же бает чего похожее…
— Ладно тебе…
— А чего — ладно? Ладно-то чего? Рази это ладно, ежли баба заместо мужика оборону держать идёт? Завтра, глядишь, и присягу со всеми приймет. Перед полковым знаменьем стоять будет. Дак а чего? Со Степанидой всё станется. Как погрозится, так и сделает, мешкать не подумает. Твою бабу токмо штыку обучить, дак она какого хошь немца упорет. Вот, вишь, какое твоё нехорошее положение.
Кузьма, налившись синюшной, перепорченной кровью, задёргал плечами, силясь одолеть верёвки.
— Развяжи, слышь… — потребовал он.
— Э-э, нет, братка! В этом я не волен. Не мною ты сужен, не мной и в узлы ряжен. Это уж как обчество. Его проси. А ежели охота по-маленькому, дак и так можно. Телега — не корыто, вода дырочку найдёт.
— Пусти, говорю… — клокотал горлом Кузьма.
— Дак опамятовался ли? Вспомнил хоть, за что тебя? Не за то, что кого-то там ударил, а за то, сук-кин ты сын, что сраму не знаешь, в святое дело на четверях ползёшь.
Кузька молчал, сопел в чей-то мешок, подсунутый ему под голову.
— То-то же… — И, обернувшись, старик крикнул Касьяну: — Как думаешь, Тимофеич, время ли отпускать орла-сокола? Не порхнёт ли куда не след?
Касьян подошёл к телеге, оценивающе оглядел похмельем измятого, полуживого Кузьму и молча потянул конец верёвки под его коленками.
Орёл-сокол, однако, не только не вспорхнул после этого, но, попробовав было перелезть через грядку и так и не сумев приподнять себя, оброненно осел на дно телеги, проговорив лишь пришибленно:
— Попить дайте…
Касьян отцепил ведёрко, притороченное к задку Селиванова возка, сходил к ручью и подал Кузьме напиться.
— Ох, гадство, — потряс тот головой и, окончательно сморясь от воды, потянув на себя дождевик, упрятался от бела света и всего сущего в нём.
Меж тем дичком глядевшие поначалу мужики, теснившиеся друг к дружке в щемящем чувстве бездомности, особенно остром на первых отходных вёрстах, мало-помалу начали прибиваться к лейтенанту. Рассаживаясь по извечной деревенской неназойливости в некотором отдалении, большей частью — за его спиной, чтобы не мозолить глаза своим присутствием, и поглядывая, как тот уже по второму разу закурил «беломорину», они и сами лезли за баночками и кисетами, как бы выражая тем своё молчаливое расположение.
В них самих всё ещё саднило, болело деревней, ещё незамутнённо виделись оставленные дворы и лица, стояли в ушах родные голоса, стук в последний раз захлопнутых калиток, и, не ведая, чем притушить эту неотвязную явь, невольно тянулись к сидевшему поодаль лейтенанту, послеживали за каждым его движением. Неосознанно нуждаясь в его понимании и сочувствии, они, как это часто бывает в разломную минуту с глубинно русским человеком, сами проникались пониманием и сочувствием к нему — одинокому в чужих полях, среди незнакомого люда, и